Подпишись на свежие статьи, мысли и новости spasi.narod.ru     

Ноль три (29 сентября)
Помогите спасти детей
Обман в рабочем порядке
Марш аферистов
  На нервной почве
  Шабашники высшего разряда
 

Переосмысливая Голодомор

Книга Ю.Шевцова «Новая идеология: Голодомор» представляет собой едва ли не первую последовательную попытку критической ревизии украинского национального (или, точнее, националистического) мифа о Голодоморе как о сознательном акте геноцида, направленном против украинцев как этноса. По крайней мере, в виде популярной книги, адресованной массовому читателю. Восприятие трагического голода начала 1930-х гг. как геноцида украинцев было привнесено в массовое сознание тогда ещё единого СССР в 1988 г., с публикацией перевода книги Р.Конквеста «Жатва скорби», и всё последнее двадцатилетие постоянно набирало силу, достигнув пика в 2008 г., в связи с 75-летием трагедии. Такая трактовка событий наложилась на стабильно ухудшавшиеся отношения между Украиной и Россией, причём для украинской стороны это ухудшение, в значительной степени, является морально обоснованным именно Голодомором.

Напряженность в российско-украинских отношениях из-за Голодомора во многом сродни российско-польской напряженности из-за Катыни, но если в Катыни и подобных лагерях для интернированных было уничтожено несколько тысяч польских офицеров, то оценки прямых потерь Украины от голода начала 1930-х гг. достигают 7-10 млн. человек (более трезвые цифры колеблются в диапазоне 2 – 3,5 млн.), и поэтому накал страстей вокруг трагедии вполне объясним.

До сих пор, реакция как российской власти, так и российского общества, на обвинения со стороны украинских историков и публицистов была исключительно контрпродуктивна, колеблясь примерно в диапазоне от высокомерного отрицания трагедии до издевательского злорадства, усиливая, в свою очередь, чувство унижения и фрустрации у украинцев. Тем ценнее взгляд на проблему со стороны. Историк и политолог из Беларуси может позволить себе большую степень дистанцирования от обоих «национальных дискурсов», чем интеллектуалы, непосредственно в эти дискурсы вовлечённые и может попытаться взять на себя роль своеобразного посредника. С рядом оговорок, эту попытку критики мифа о Голодоморе-геноциде нужно признать удачной.

Очень интересна та часть книги, где Шевцов стремится дать рациональное и четкое описание того, что по мнению националистов, являлось осознанно выбранной мишенью геноцида: украинской [советской] нации. Достаточно нетривиально его наблюдение, что в течение 5-6 лет, предшествовавших «рывку» первых пятилеток, центральная власть проводила политику осознанного территориального и идейного укрепления советской версии украинского и белорусского национализмов:Громадные УССР и БССР на месте исторической России были гарантией того, что русский национализм или в иной форме русская и польская антикоммунистическая традиция не будут представлять опасность для дела всемирной революции, в силу того что украинская, белорусская и все иные нации СССР формировались почти с нуля, и в их культуру и идентичность возможно было заложить коммунистический культурный код. Что, в общем, успешно делалось(с. 92).

По Шевцову, при этом Советская власть даже «зачищала» восточные области этих республик от носителей и остаточных проявлений собственно русского национализма, в интересах советских украинцев и советских белорусов:Носители русской идентичности под Полтавой, Харьковом или Гомелем являлись противниками советской власти по определению, ибо противились её курсу, а в контексте обострившейся классовой борьбы в деревне они, как правило, были сторонниками как раз антибелорусского или антиукраинского начала(С. 92). К БССР, действительно, в 1926 г. был присоединён Гомель с округой, и восточная граница республики приняла современные очертания, что должно было подчеркнуть контраст с шовинистической Польшей, где как раз разгорался массовый конфликт Грамады с властями. Интуитивно можно согласиться с тем, что поскольку революционная риторика предполагала выкорчевывание остаточных проявлений русского шовинизма, то политика «коренизации» объективно предполагала и ущемление интересов наиболее ярких носителей таких настроений – например, православного церковного актива, вероятно, скептически относившихся к «коренизации», видя в ней, в том числе, уступку извечно антагонистической «полонизации».

К сожалению, в книге совершенно нет конкретных примеров, иллюстрируюших эту догадку автора, а эти примеры могли бы существенно расширить наши взгляды на сам механизм формирования массовой национальной идентичности украинцев, а ещё в большей степени – белорусов, во второй половине 1920-х – в 1930-х гг. Этнографические отличия украинцев и особенно белорусов от собственно русских, фиксировавшиеся российской академической наукой и вызывавшие ту или иную степень интереса гуманитарной публики в среде дореволюционного «среднего класса», субъективно или вовсе не осознавались самими носителями крестьянской культуры, или воспринимались ими совершенно в другой системе категорий, иногда слабо доступной нашему сегодняшнему восприятию, заранее обработанному текстами национальных агитаторов. Шевцов хочет подчеркнуть прежде всего противоречивый характер как самой «коренизации», так и последующего отката от неё, которые интерпретируется националистами как сначала завоевание (самостоятельное, чуть ли не в противостоянии Советской власти) местным националистическим активом власти и влияния на местах, а затем последовавшей на это реакции центра (в наиболее экзальтированном сознании – конкретно «москалей»). Но, пожалуй, не всегда формулировки автора в этом разделе достаточно прозрачны и заострены.

Как представляется рецензенту, Шевцов, в конечном счёте, призывает современную Украину к признанию своей доли ответственности за допущенный или даже спровоцированный Советской властью голод: во-первых, коллективизация и планировалась и осуществлялась при непосредственном участии местных кадров, во-вторых, выгодоприобретателем от социальных преобразований, оплаченных высокой ценой жизней жертв голода, был прежде всего украинский крестьянин – либо переселившийся в города, либо приспособившийся к новой жизни в колхозе. Последняя в целом, исключая кулацкую прослойку, для большинства приобрела более высокое качество (именно используя популярное с 1970-х гг., введённое теоретиками христианской демократии, понятие «качества жизни»). Критический, рационализующий аспект книги мог бы здесь только выиграть от более острых формулировок (естественно, без намеренных оскорблений). Ведь если Голодомор – преступление (а по сути дела, так оно и есть), то выжившие советские украинцы объективно выступают не просто его пассивными соучастниками, «коллаборантами», но и конкретными выгодоприобретателями.

Механизм националистического отображения действительности вообще крайне логически противоречив. С одной стороны, факты культурного накопления в Беларуси и Украине ХХ в. используются националистами как доказательство субъектности этих наций. С другой стороны, не признаётся никакая ответственность за происходившие в том же ХХ в. негативные явления (преступления нацистских коллаборантов или некомпетентное, приводившее к голоду, местное управление), т.е фактически отрицается собственная субъектность – незаметно для наивной публики и, часто, для себя. Налицо типичное групповое инфантильное поведение националистов, когда нации или олицетворявшим её деятелям приписываются все позитивные заслуги, а весь негатив списывается на «угнетателей», «предателей» или «оккупантов», т.в. проецируется вовне. Однако необходимо соблюдать баланс между признанием ценности национальных культур, и, соответственно, легитимности национальных государств, олицетворяющих эти культуры, и критикой националистических (потенциально всегда ксенофобских и репрессивных) доктрин. Шевцову в целом это удаётся.

Опровергая обвинения в «последовательной антиукраинскости» в адрес Советской власти и, в силу преемственности с СССР, в адрес России, он полагает (с. 86), чтонельзя назвать антиукраинской политику, в результате которой Украина получила украиноязычный город вместо русско- и идиш-язычного. Нельзя полагать антиукраинской политику, в результате которой украинцы составили большинство в коммунистической партии Украины и в органах власти УССР.

Очень важна критика Шевцовым самого понятия идеализированного «национального субъекта», существование которого в рамках «национального нарратива» априори полагается извечным. По сути дела, националисты пародируют христианскую концепцию предсуществования, часто вызывая у своих оппонентов язвительные шутки о «прото-украх», распространённые в Интернете. Анализ Шевцова отрезвляет:Культурным ядром советских украинской, белорусской и всех остальных советских наций был не интеллигент-романтик, а коммунист-политик-бюрократ, часто родом из крестьян. (С. 91-92).

Совершенно верно, можно даже уточнить: интеллигент-романтик был всего лишь подвидом коммунистического бюрократа. Советская власть не столько поглощала гуманитарных интеллигентов, приглашая их из эмиграции, вербуя из узкой прослойки дореволюционных национальных активистов, сколько массово создавала «из ничего», лишь частично используя дореволюционные и эмигрантские идейные наработки и кадровый ресурс. На самом же деле, все нюансы национальной политики 1920-х – 1930-х были скорее лишь флуктуациями одной и той же линии на создание «контролируемой идентичности», в которой гуманитарная интеллигенция, не обладавшая собственными ресурсами и автономными сферами деятельности, лишь выполняла задачи, поставленные перед ней Советской властью. Да и само ускоренное создание этой интеллигенции (наиболее массовое – в педтехникумах) было частью продуманного стратегического плана, в конечном итоге контролируемого лично Сталиным.

Однако современная украинская нация – и её материальная база, и её групповая психология, не исключая и националистические элиты – продукт именно этой эпохи. Это факт чаще всего замалчивается современными националистами, которые пытаются описывать генезис советских (или, в другом прочтении – «этнографических») наций, опираясь на «более престижный» (но менее адекватный историческим реалиям) понятийный аппарат, разработанный для описания национальных движений 19-20 вв., развивавшихся в русле «латинской традиции». В национальном движении, например, чехов, поляков, ирландцев, африканеров, литовцев, хорватов и т.д., существенную, а иногда и решающую роль, играл буржуазный элемент. Борьба за национальную идентичность, отнюдь не обязательно тяготевшая к террористическим формам, велась у этих народов не только в университетах, но и в среде предпринимательства. Обладая собственными ресурсами для решения культурных задач, эти национальные движения были в минимальной степени обязаны своими успехами культурным метрополиям. К украинскому национальному движению эта схема применима лишь частично, и преимущественно лишь в Западной Украине, развивавшейся под контролем сначала австрийских, а затем польских властей. Советская же Украина, а тем более – Советская Беларусь, были прежде всего обязаны Советской власти своими культурными (а тем более – экономическими) достижениями, и в только на фоне этих достижений можно говорить об ответственности этой власти за репрессии по отношению к определённым деятелям созданной ею же культуры или недостаточное внимание к проблемам её развития.

Несколько утрируя, Советская власть по отношению к некоторым деятелям украинской и белорусской культуры, репрессированным в 1930-е гг, как бы повторяла обращение Тараса Бульбы к сыну: «я тебя породил – я тебя и убью». Формула дикая, с точки зрения современной гуманности, но, к сожалению, абсолютно легитимная внутри самой же украинской культурной традиции. Точнее говоря, поскольку с социологической точки зрения, никакой иной массовой украинской идентичности, кроме созданной Советской же властью, в Советской Украине не существовало, не было и особенной необходимости эту идентичность «искоренять», за исключением статистически незначительного меньшинства, потенциально нелояльного. Однако масштаб этих репрессий, сколь бы антигуманными и незаконными они ни были, никоим образом не позволяет говорить о геноциде.

В этом свете предстаёт совершенно неоправданным, например, белорусский националистический миф о решающей якобы роли репрессий 1937 г. в отношении национальной интеллигенции в последующем упадке белорусской культуры, её застое в послевоенные годы и неспособности успешно конкурировать с другими европейскими культурами. По своей логической природе этот миф очень похож на миф о голодоморе-геноциде, хотя и несоизмеримо меньше по размаху и по потенциалу конфронтации с другими культурами.

Уважая память о жертвах необоснованных репрессий, нельзя не заметить, что создаваемые ими культурные образцы качественно не отличались от аналогичных, создаваемых как другими деятелями белорусской советской культуры, так и коллаборантами в годы войны, в значительной степени эмигрировавшими после неё на Запад и конъюнктурно перекрасившимися в «либерально-демократические цвета». Логично предположить, что негативные черты «высокой», демонстративной белорусской культуры, в её националистической интерпретации, отталкивающие сегодня даже подавляющее большинство населения самой Беларуси, были предопределены всё же не столько советскими репрессиями, сколько фундаментальными программными просчётами, заложенным при её формулировании в начале ХХ в., усугублёнными целым рядом субъективных ошибок в выборах парадигм развития на исторических переломах первой половины прошлого века.

Следовало бы также отметить, что и в Украине, и в Беларуси идеи большевиков победили в конкурентной борьбе (как военной, так и идейной) именно внутри этих неоформившихся стран. В Беларуси вообще, чуть ли не в единственной стране в мире, большевики пришли к власти легитимным путём, получив на выборах в Учредительное Собрание 54% голосов, при среднероссийских 24%. Поэтому говорить о «репрессиях большевиков против национальной культуры», якобы пронизывавших весь ХХ в., просто абсурдно. И жертвы, и проводники репрессий (как правило, также позднее становившиеся жертвами) в Украине и других национальных республиках были одновременно и «большевиками» и «националистами», и конфликт между этими гранями противоречивого процесса становления советских наций происходил в душах самих жертв-палачей, а не между «имперской Россией» и «возрождающейся Украиной» и другими республиками.

По иронии судьбы, определение «буржуазный националист» широко использовалось советской пропагандой предвоенного периода как ярлык для осуждения тех национальных деятелей, которые слишком далеко заходили в своих проектах построения самостоятельной идентичности. Чисто терминологически, этот ярлык совершенно необоснован, поскольку практически все эти деятели были вполне правоверными коммунистами или социалистами, и буржуазный образ мысли был им совершенно чужд. Однако зерно истины в таком определении всё же содержится, опосредованно: те задачи, которые ставили себе наиболее последовательные «романтические прагматики» типа Прищепова или Червякова в БССР (Скрыпника, Гринько, Волобуева и др. в УССР), было в принципе невозможно решить вне буржуазной доктрины развития. Осуждающий ярлык «буржуазности» как бы иронически высвечивал степень иллюзорности их планов поиска «квадратуры круга» в коммунистической стране, тщетность того компромисса с логикой и совестью, на который они некогда пошли, поддавшись массовому психозу гуманитарных интеллектуалов – коммунистической утопии.

Вообще, часть работы Шевцова, раскрывающую противоречивый характер формирования украинской советской нации, можно было бы подкрепить и более длительными наблюдениями украинской истории. Как известно, первая серьёзная попытка создать самостоятельное украинское государство в середине 17 в., вырвавшись из сферы влияния Речи Посполитой, опиралась на осознанно призванную поддержку именно России (пусть даже из прагматических соображений), и вплоть до конца 18 в. Левобережная Украина пользовалась в составе России автономией, степень которой целиком удовлетворяла запросы казацкой старшины – прообраза будущего «политического народа Украины». К сожалению, в современную эпоху этот факт в Украине не принято афишировать, скорее даже – он усиленно маскируется. Парадоксально, что при этом украинский национализм, в том числе в сфере образования, продолжает усиленно эксплуатировать антипольские и антикатолические мифы, в свете которых не подвергаются переоценке даже такие печальные события, как Волынская резня 1943 г.

Если в послевоенные годы миф о голодоморе-геноциде, в каком-то смысле, играл мобилизующую и, вероятно, даже в целом позитивную роль для формирования украинской национальной идентичности, то на данном этапе развития те термины и базовые допущения, в которых формулируется национальная память об этой трагедии, начинают играть против украинской культуры. Как отмечает Шевцов (с. 148),голодомор уводит украинскую культуру в сторону от европейских ценностей, от чувства реальности. Он закладывает в украинскую идентичность механизм силового подавления реалистичности…это не может не истощать украинскую культуру. Вообще, украинская культура как бы поймала саму себя в ловушку, ограничив свой образный и интеллектуальный горизонт мировоззрением крестьянина, трудолюбиво распахивающего бескрайнюю степь, а в случае необходимости берущегося за оружие и изгоняющего иноэтничного «чужака», когда его присутствие становится слишком ощутимым. То есть для защиты от голода и издевательств (иногда предполагаемых) эталонный мифологический украинец периодически порождает особую генерацию мстителей – то запорожского казака, то махновца, то бойца УПА – который решает проблему присутствия инородного (и по умолчанию – враждебного) элемента радикально, истребляя его под корень.

Миф о своего рода «перманентной Жакерии», безжалостном крестьянском восстании, уничтожающим как «паразитические» все институты городской цивилизации, делает основным, и даже чуть ли не единственным архетипом украинца, этакого кума с красным носом, меланхолически сидящим за бутылкой мутного самогона, у которого в укромном месте схоронены и шмат сала, и пулемёт. В городе этот кум превращается, вероятно, в цирюльника Свирида Петровича Голохвастова, героя бессмертной повести Старицкого «За двумя зайцами», раболепствующего перед всем заграничным, расцветающего в эпохи всемирного экономического бума, но в конечном итоге - неизменного банкрота. Существование самодостаточной украинской городской культуры, способной к генерации ценностей, признанных другими европейскими культурами, до сих пор остаётся под вопросом – и это несмотря на высочайшую степень урбанизации современной Украины. Миф о голодоморе-геноциде, как показывает Шевцов, не только антисоветский и антирусский, но и анти-городской. Очень ценно признание редактора русского перевода книги Р.Конквеста «Жатва скорби»:

«С духовной точки зрения, крестьяне понимали, что если они хотят владеть чужой собственностью [экспроприированной ленинским «Декретом о земле», во исполнений многолетних эсеровских мечтаний – А.Б.] и не выглядеть в своих глазах грабителями, эта собственность должна стать «общегосударственной», «общей», то есть как бы народной. Большевики победили белых потому (и это доказывает Конквест), что они посягали только на выращенный хлеб, но не самые основы порядка в деревнях, установленные мужиками… Может, с великим трудом и натугой восстановив сельское хозяйство по собственному разумению, крестьяне почувствовали – их путь не ведет никуда, а вернуться назад, к Столыпину, после грабежей гражданской войны оказалось немыслимо, и тут-то их и подстерегали Сталин и его команда, переведя их на другой путь, который якобы сулил величайшие блага всем, и деревне тоже…” Но ведь оба «этнографических» национализма в довоенном СССР, и белорусский, и украинский, были круто замешаны именно на эсэровском мифе об общине, на «черном переделе». Можно сказать, это фундамент обоих национализмов, почти лишённых городской составляющей (по крайней мере, отличной от русско-советской)! И вот здесь парадокс: оказывается, именно Советы, как это ни печально, возвращали мужика в царство действительности из царства романтических грёз. На короткое время, на 10 послереволюционных лет крестьяне-«передельщики» и выразители их психологии – романтические националисты действительно оказались в долго ожидавшемся общинном «раю», который вторая из упомянутых групп, дожившая до наших дней, до сих пор пытается воспроизвести. Кстати, нацистская коллаборация в годы Второй мировой войны тоже одна из ярко зарекомендовавших себя попыток нащупать путь для возврата в этот этнографический Рай…

Впрочем, следует признать, что немалую роль в организации голода сыграла и некомпетентность городских управленцев (среди которых немалый процент составляли этнические русские и евреи, вероятно, совокупно превосходя украинцев по численности – но как раз ДО Голодомора) в вопросах сельского хозяйства, даже на уровне банального непонимания его сезонной природы, традиционных психологических ограничений и т.д.. И возможно, даже многовековое презрение города к деревне, восприятие её всего лишь источником гарантированных поставок продовольствия, берущегося как бы ниоткуда, само собой произрастающего из земли, которое необходимо лишь вовремя вывезти в город, где и проистекает «подлинная», якобы единственно достойная жизнь. Частью земли или сельскохозяйственного инвентаря воспринимается некоторыми горожанами и чуть ли не бездушный крестьянин.

Такое презрительное отношение, накладываясь на иноязычие и на совершенно иное восприятие мира, субъективно воспринималось украинским селом как вторжение иного, враждебного этнического элемента, который безжалостно и, как казалось, целенаправленно, уничтожал крестьян, «то есть украинцев». Впрочем, этническое сознание всегда работает аналогичным образом: при возникновении некоей угрозы (даже безликой, даже природной) схожим образом действующей на большие массы психологически схожих людей, эта угроза быстро обобщается массовым сознанием как исходящая из одного источника и сознательно направленная против людей со схожими социально-психологическими характеристиками, как таковых. Иногда такая коллективно осознанная угроза даже стимулирует само возникновение этнического самосознания, а значит – и самого этноса. Но неангажированный наблюдатель со стороны вряд ли усмотрит в трагедии 1930-х объективный конфликт украинской и российской сторон. На само деле, этот конфликт происходит сегодня, в сфере интерпретаций событий 75-летней давности.

Подобно Украине, сковывающим образом действуют на национальную культуру программные установки и белорусского этнического национализма, также сконцентрированного вокруг мифа (возможно, неосознанного) о «перманентной Жакерии». Странно, что националисты не замечают, как конструируемые ими мифы способствуют консервации как раз худших черт коммунистических, или советских, культуры и сознания, несмотря на всю их пламенную антикоммунистическую риторику. Достаточно вспомнить, например, что абсолютное большинство белорусских нацистских коллаборантов до 2-й мировой войны были тесно связаны или с советским государственным аппаратом, или с Коммунистической партией Западной Беларуси.

Вероятно, похожая картина наблюдалась и в Украине. Вообще, преодоление негативных последствий коммунистической эпохи невозможно без инвентаризации её реальных достижений. Ведь создание новых отраслей хозяйства, преодоление массовой неграмотности, модернизация, пусть ограниченная и противоречивая, национальных культур и в долговременном отношении – улучшение качества жизни большинства населения – всё это неоспоримые заслуги. Конечно, украинской, белорусской, и всем остальным постсоветским культурам, включая культуры прибалтийских республик, наиболее демонстративно порвавшим с советским прошлым, неизбежно доведётся повторно осваивать советскую эпоху, несмотря на всё негативное отношение к ней – подобно тому, как переселенцы-новосёлы осваиваются в неблагоприятной поначалу новой среде обитания.

Для русской культуры успешным примером такого освоения можно назвать проект Леонида Парфенова, а другим культурам, дистанцировавшимся от советской эпохи в большей степени, аналогичные проекты «обживания» прошлого ещё предстоят, несмотря на сопротивление части радикальных националистов, желающих скорее «изжить» его совсем. В ходе такого освоения на первый план выдвинутся совсем другие герои и символы, чем те, что пропагандировались в своё время самой коммунистической системой – но ведь в этом и состоит неизбежная особенность крайне медленного процесса формирования исторической памяти у любой нации. Ведь самый известный белорус всех времён, своего рода эталон национального характера, первопечатник Франциск Скорина был практически совершенно неизвестен своим современникам, и никак не был обласкан государственной властью - и вдобавок ни он, ни они ещё не называли себя белорусами.

Возможно, и украинская национальная память со временем станет более благосклонной к некоторым деятелям эпохи Голодомора. Например, к той новой генерации руководителей колхозного сектора (Шевцов неоднократно подчеркивает, что первая, персонально наиболее виновная в массовом голоде, была сама массово репрессирована), кто вывел украинских крестьян сеять хлеб весной 1933 г.Совершали ли они подвиг, выводя своих односельчан сеять завезённый им государством хлеб на колхозные поля? Было ли подвигом с их стороны создание системы питания детей при школах, спасшее многих? Или раздача пищи крестьянам, вышедшим сеять, на самих полях?– резонно спрашивает Шевцов (с. 84).

Трудно, однако, ожидать, что проверку истории пройдут все символы и герои советской эпохи. Красная армия, разгромившая нацизм, своеобразным образным воплощением которой можно считать белоруса Трифона Лукьяновича со спасенной немецкой девочкой на руках – почти наверняка, да. Уже хотя бы потому, что это именно она освободила оставшихся в живых узников Освенцима и разгромила нацистское логово в Берлине – а не войска западных демократий, выдавших Гитлеру карт-бланш на поглощение «малоценной» Восточной Европы в 1938 г. и выжидавших результатов его схватки со Сталиным вплоть до лета 1944 г. НКВД, объединяющий (и не только в глазах украинских националистов) мифы Голодомора-геноцида и «благородного рыцарства» УПА в одно «железобетонное» целое – вероятно, нет. Коль скоро Шевцов, небезосновательно, выступает против такого «бетона», он должен признать, что именно НКВД является для него «арматурой». Пока Украине и другим постсоветским странам будет навязываться культ НКВД, это будет питать и реакцию на него в виде мифов о голодоморе-геноциде, о «героизме» и «моральности» нацистских коллаборантов и т.д., а от этих мифов будет неизбежно «греться» разношёрстная интеллектуальная публика, циничная и коррумпированная, находя в ней суррогат моральности.

И всё же не хотелось бы верить, что в долгосрочной перспективе представление о великом голоде 1932-1933 годов как о целенаправленном и сознательном геноциде украинцев русскими (и, едва ли не в ещё большей степени – евреями) сохранится. Такое представление может некоторое время служить источником власти и богатства для националистической элиты Украины, но никоим образом не способствует ни диалогу украинской культуры с российской (и в определённой степени – с белорусской), ни региональной экономической кооперации. Представим себе, что преступления войск испанской короны в Нидерландах под руководством герцога Альбы в конце 16 в. объявлялись бы сознательным геноцидом голландского народа, на котором – до скончания веков! – лежит вина на народе испанском. В таком случае любой футбольный матч между командами из обеих стран, или даже частный туристический визит можно рассматривать как удобный повод к мщению, в свою очередь вызывающему ответное мщение, раскручивая спираль «вендетты» до бесконечности.

Такая логика поведения, такой механизм национальной мобилизации, возможны лишь во время войны или подготовки к ней. В определённой степени такие пропагандистские перехлёсты можно было если не принять, то понять, в период, предшествующий обретению Украиной независимости (и здесь нельзя до конца согласится с Шевцовым, когда он однозначно осуждает использование темы голодомора сторонниками украинской независимости в послевоенный период – с. 139; это тем более нелогично, что в другом месте он сам признаёт:развал СССР в годы горбачевской перестройки… был следствием морального кризиса в СССР, случившегося в ходе коллективизации и большого голодас. 124-125). Но после обретения независимости главной задачей государственного строительства в стране со столь пестрым по этническому, языковому, конфессиональному составу населением должна была бы стать консолидация всех населяющих его общин вокруг идеи «конституционного патриотизма», при приоритетном развитии городского типа украинской культуры. Вероятно, только острый экономический и политический кризис, в который вступает Украина, заставит украинские элиты несколько снизить накал риторики вокруг Голодомора, и обратиться к более рациональным его интерпретациям.

С основным выводом Шевцова (с. 101) хочется, безусловно, согласиться.Голод 1932-1933 годов был ужасной трагедией украинского народа. Закрепление памяти о голоде как эпохе этнической истории украинцев морально оправданно. Исторически неверно полагать, что голод был голодомором-геноцидом. Впрочем, отрицание автором самого термина «Голодомор» представляется скорее полемическим перехлёстом. Во-первых, если даже в намерения Советской власти и не входило хладнокровное умерщвление такого большого числа людей, факт остаётся фактом: ведь уморили же! Во-вторых, сам «брэнд» - Голодомор – уже устоялся, почти как Холокост, стал фактически эпическим для украинцев, и его уже не удастся «вычистить» из массового сознания, поэтому линия на отрицание самого термина – абсолютно бесперспективна.

Вывод автора о том, что культ голодомора в современной националистической интерпретации тесно связан с культом УПА (с. 143-147) многим покажется спорным, а большинству сознательных украинцев, скорее всего, также и оскорбительным. Безусловно, с формальной точки зрения связи между Великим Голодом и деятельностью УПА нет никакой, учитывая временной интервал между этими явлениями и их географическую разнесённость. Шевцов четко фиксирует именно западноукраинские истоки мифа о геноциде в его современной конфигурации, при почти полном отсутствии идей о геноциде у выживших после трагедии восточных украинцев (с. 127-137). Однако действительно, современный украинский национальный миф последовательно культивирует ассоциативную связь между Голодомором и УПА, подобно тому как Иван Павлов воспитывал у подопытных собак рефлекторную связь между загоранием лампочки и кормлением. Рецензент сам имел возможность в этом убедиться: впервые узнать о Голодоморе как о величайшей национальной трагедии украинцев довелось 15 лет назад, в Лондоне, на юбилейном траурном вечере, устроенном тамошней ассоциацией украинцев. Больше всего в память врезалась песня популярного в своё время в СССР трио «Маренич», о героически погибшей в бою с НКВД связной УПА – «Звистова».

Именно такая сконструированная националистами связь - самый опасный элемент Голодомора как идеологии. Он несёт угрозу не только России, сколько всем соседним с Украиной странам, и в конечном итоге – самой Украине, как некогда вирус нацизма – межвоенной Германии. Полностью согласен с оценкой Шевцовым деятельности УПА (с. 143):Неоспоримый факт, что возникновение УПА сопровождалось немедленной резнёй поляков везде, где она действовала, и что евреи в Западной Украине были убиты в первую очередь руками местных полицейских, ушедших затем преимущественно в УПА. Последующие исторические события не дали УПА возможности создать независимое украинское государство, но западноукраинский крестьянин хорошо знает, что пусть государство создать не удалось, но поляков и евреев больше рядом нет, а убиты они были вон тем дедом или его братьями, которых потом убили «энкавэдисты» в сорок девятом году.

Если украинский национализм обращается к голодным смертям в Восточной Украине как к своему источнику, апеллируя при этом к международному общественному мнению и гуманистической (а косвенно – и к христианской) морали, насколько морально замалчивать роль УПА, якобы «справедливого мстителя за геноцид», в реальном геноциде поляков и евреев в Западной Украине? Тем более, что эти практически целиком уничтоженные этнические общины никоем образом не могли быть ответственными за любые преступления или ошибки Советской власти. Опыт немецкого нацизма и его сателлитов учит: любой межэтнический конфликт, разожжённый на почве ненависти и ресурсных претензий первоначально к одной этнической группе (например, русской или еврейской), не получая отпора, неизбежно перебрасывается и на другие этнические группы. Коль скоро включается иррациональный механизм поиска коллективной вины и коллективного наказания, у него находятся всё новые и новые жертвы. И, к сожалению, украинская власть и украинское общество уже вступили на этот опасный путь, санкционировав героизацию нацистских коллаборантов вроде Романа Шухевича.

Было бы очень интересно сравнить украинский Голодомор с великим голодом в Ирландии из-за фитофтороза картофеля, последовательно уничтожившего несколько урожаев в 1845-1852 гг., сопоставимого и по масштабу бедствия (от голода и его последствий умерло около 20-25% населения Ирландии), и по месту в народной памяти, и по способу националистической интерпретации. Даже ирландское эпическое название бедствия,An Gorta Mór(Великий Голод) очень созвучно украинскому - Голодомор. Вины Британской империи в том, что бедствие приобрело такой катастрофический масштаб, на сегодня не отрицают, кажется, даже самые лояльные к британским интересам историки. В самый критический момент голода британский губернатор ответил высокомерным отказом на мольбы умеренных националистов о самых неотложных мерах для смягчения последствий голода: открытие портов для импорта продовольствия, заперт экспорта и использования зерна для винокурения, проведение широкомасштабных общественных работ. Как это похоже на категорические отказы Сталина хоть как-то смягчить участь погибавших от голода!

В радикальных националистических интерпретацияхAn Gorta Mórтакже объявляется сознательным геноцидом ирландцев, хотя наиболее распространённой оценкой является признание объективной вины класса землевладельцев, стремившегося любой ценой выжать максимум земельной ренты, и системы британского колониального управления Ирландией в целом. Однако ирландский национализм, в результате осмысления национальной трагедии и почти 900-летнего колониального правления Англии в целом, обратился не к попыткам мести, а к упорному и цепкому стремлению обойти бывших угнетателей в креативности, работоспособности и солидарности, воплотившимся в феномене «кельтского тигра». Тем более, осознание трагедии не привело к выработке устойчивой этнической неприязни по отношению к другим народам, не вовлечённым в англо-ирландский спор. Для сравнения: радикальный украинский национализм пытается последовательно «воспитывать» у сограждан чувство ненависти не только к русским, но и к евреям и полякам, а белорусский, гораздо менее малочисленный, но ещё более озлобленный неудачами – ко всем тем же, и вдобавок ещё и к литовцам, якобы «укравшим подлинную национальную историю Беларуси».

Ценной особенностью книги Ю.Шевцова нужно признать то, что он стремится исследовать голод в его различных контекстах, анализируя и внешнеполитическое положение СССР, и особенности социальной психологии крестьянства, и долговременные изменения в структуре землепользования. Многие мысли и наблюдения могли бы стать темами для весьма интересных самостоятельных исследований, но, к сожалению, не все из них получили в книге достаточное документальное подтверждение. Хотелось бы увидеть доработанное издание книги, со ссылками на «твёрдые» книжные публикации, а не на Интернет-ресурсы, несмотря на всё ускоряющуюся индустриализацию процесса книгоиздания.

Любопытен нетривиальный, но заслуживающий внимания, вывод автора о партнёрстве-соперничестве США и СССР, оформившемся как раз в годы коллективизации и индустриализации, превратившимся после Второй мировой войны в своеобразный «дуумвират» власти над миром, от которого по-своему выигрывали обе стороны, как правящая партия и оппозиция в классической двухпартийной системе. Интересно, если бы Второй мировой, а в особенности – «холодной» войны удалось избежать, смог бы индустриализированный СССР сыграть по отношению к Западу ту же роль, которую с конца 1980-х играет для последнего Китай? Любопытна авторская концепция своеобразной внешнеполитической «дуэли» СССР с Британской империей в 1920-1930-х гг., которая могла бы быть развёрнута в очень интересное исследование в духе «битвы железных канцлеров» (С. 113-120), но ей также не хватает аргументированности. Утверждение автора о готовившемся в начале 1930-х гг. очередном укрупнении УССР и БССР крайне интересно (С. 89-90), но не подкрепляется ссылками на источники либо исследования и, насколько известно рецензенту, до сих пор не находило освещения в солидной историографии.

Интересным представляется и утверждение автора о высокой степени географической корреляции регионов большого голода и регионов с высокой поддержкой «крестьянских атаманов» в Гражданскую войну (С. 98). Однако здесь весьма не хватает конкретных примеров, подкрепляющих интересную гипотезу автора: нет не только соответствующей карты (что можно отнести на счёт технических сложностей подготовки книги), но и простого перечня тех и других регионов, чтобы можно было убедиться в обоснованности этой интересной гипотезы. Кроме того, уже саму работу Конквеста критиковали за то, что в ней указывается, что степная Украина пострадала больше северных районов. По некоторым же альтернативным статистическим данным, на Киевщину и Харьковщину приходится больше половины смертей – впрочем, статистика Голодомора настолько ненадёжная, зависящая от идеологических пристрастий статистика область, что, вероятно, каждому очередному честному исследователю необходимо начинать разбираться с ней «от яйца», потратив на это несколько лет архивной работы. Вообще, чисто идеологическая интерпретация Голодомора мешает детальному анализу внутренних причин высокой смертности. Задача историков-«позитивистов», требующая обработки колоссального количества архивных документов – найти те объективные критерии, те социально-экономические и психологические характеристики локальных сельских общин, которые при одних политических условиях делали их достаточно успешными, зажиточными, устойчивыми, а при других, наоборот – превращали в своеобразную западню, «долину смерти».

Некоторые из мыслей и наблюдений Шевцова, касающиеся периодов гораздо большей временной протяжённости, чем быстротечная трагедия Голодомора (в духе концепции Ф.Броделя), содержат зародыши исследований причин этой трагедии, абстрагированных и от украинско-российского противостояния, и от актуальной политики вообще. Например, интересный анализ глубинных причин аграрного кризиса в СССР на рубеже 1920-1930-х гг., частью которой были коллективизация и Голодомор, и практически полная идентичность причин этого кризиса с причинами революции 1917 г.Как только был выбран экстенсивный ресурс для роста середняцкого села за счёт земель, принадлежавших до революции помещикам, монастырям, дореволюционным кулакам, крестьянам, погибшим в ходе Гражданской войны, обнищание деревни становилось неизбежным. Поскольку земля везде была поделена по едокам, то крах сельского хозяйства, сокращение его товарности должно было произойти в основных зернопроизводящих регионах почти одновременно(С. 107-109).

Действительно, нельзя не согласиться, что коллективизация (а значит, и Голодомор) почти закономерно следовали из революции 1917 г., поскольку основные социальные причины, вызвавшие в 1917 г. революцию, не были преодолены: быстрый рост сельского населения, благодаря многодетным семьям, и следовавшие из этого перенаселение деревни и дефицит товарного продовольствия. Интересно, что это явление обозначилось уже в первое поколение после крестьянской реформы 1861 г.: первоначально освобождение крестьян привело к бурному росту их благосостояния: за двадцатилетие 1861-1881 гг. среднедушевой доход крестьянской семьи в Российской империи вырос почти в 4 раза, при относительно стабильной стоимости основных продовольственных и промышленных товаров. Одновременно резко улучшился уровень медицинского обслуживания населения, благодаря появлению сети земских врачей, фельдшеров, акушеров, и резко упала детская смертность. Как ни печально и ни парадоксально, именно это обстоятельство, в эпоху, когда массовая контрацепция была невозможна ни технически, ни этически (из-за позиции церкви, ещё сохранявшей своё влияние, но не способной использовать его адекватно), предопределило социальный взрыв в России, который трудно списать на демонический заговор большевиков.

Этот взрыв, вероятно, произошёл бы, даже если бы удалось избежать участия в мировой войне, только несколько позже. Рост аграрного населения, не обученного никакой другой деятельности, кроме сельского хозяйства, обгонял совокупные возможности аграрных технологий, медицины и социальной инженерии, и включение каких-либо регуляторных («мальтузианских») механизмов, таких как война, голод, эпидемии, становилось почти неизбежным. Переход к практике массовых абортов в СССР, последовавший за массовой же урбанизацией, отражал печальную необходимость регулирования рождаемости и, по сути дела, был тем же голодомором, массовым убийством, как бы организованным невидимой безличной силой, только более равномерно распределённым во времени и пространстве и скрытым от глаз публики «деликатностью» обстоятельств убийства. Продолжающийся сегодня рост населения в развивающихся странах, а также быстрое старение населения в странах так называемого «золотого миллиарда» (в конечном счёте, схожее по потенциальным последствиям, т.к. увеличивающее удельную нагрузку на трудоспособное население среднего возраста) заставляют с глубокой тревогой задуматься, какими глобальными компенсаторными механизмами этот процесс будет заторможен…

Позиция Ю.Шевцова по отношению к социальной трансформации советского общества на уровне семьи выражена не вполне внятно. Складывается даже тягостное впечатление, что он позитивно оценивает деградацию роли семьи (С. 59):Борьба в деревне была прежде всего культурной борьбой, борьбой идентичностей: освободить угнетённых женщин, освободить детей... Освобождение женщины – это вмешательство в самую сердцевину основного социального института, на котором покоился кулак, - в семью. Как известно даже из популярных художественной литературы и кино поздней советской эпохи, обвинения в «обобществлении женщин», наряду с обобществлением скота, сельскохозяйственного инвентаря и т.д., были распространённым оружием пропаганды кулаков против колхозов. К сожалению, тезис об освобождении женщины не получает в книге достаточного освещения, и даже предметной расшифровки. Было бы крайне интересно реконструировать из источников, или хотя бы обозначить пунктирно, картину изменения социальной роли семьи в ходе коллективизации, степени деградации её традиционной морали.

Насколько эти изменения повлияли на способность семьи сопротивляться сильному внешнему воздействию, каким был голод и сопутствующие ему репрессии? Насколько они предопределили трагические итоги Великого Голода, и в какую латентную форму перешли после его преодоления? Кроме того, интересен вопрос, далеко выходящий за рамки предмета рецензируемой книги: насколько органично трансформация семьи в ходе коллективизации вписана в процесс глобальных социальных изменений ХХ-ХХI вв.? Можно ли говорить о том, что это часть процесса, (непостижимого для восприятия отдельно взятого поколения, но неумолимого) постепенного распада семьи, продолженного сексуальной революцией 1960-х, и в перспективе, перехода к совершенно иным условиям существования громадных масс людей? К условиям, в которых семья, как долговременная минимальная ячейка общества, в которой сконцентрирована первичная экономическая активность, а также локализованы первичные потребности людей в сочувствии, солидарности, и, естественно, в «эксклюзивных», взаимно ответственных сексуальных отношениях, становится фундаментально невозможной?

Можно ли предположить, что «кулацкое хозяйство» и семья были обречены на разрушение не чьей-то персонифицированной злой волей, а неким объективизированным, безличным «макробиологическим» механизмом развития человечества, ведущему ко всё более плотной «упаковке» людей в глобальное сообщество, сопровождающейся крахом стабильных, «привилегированных» и ответственных, отношений с относительно узким кругом наиболее близких людей? Тогда и Великий Голод и, например, СПИД можно рассматривать, на большом временном протяжении, как своего рода плату за такого рода прогресс, - однако остаётся невыясненным, кто же является безусловным выгодополучателем от этого прогресса.

Интересно признание основного идеолога современной концепции Голодомора, Р.Конквеста, выраженное устами редактора русского перевода “Жатвы скорби»: «Главным отрицательным персонажем Р.Конквеста несомненно является Сталин, и тем выше следует оценить объективность автора: в его изображении Сталин – человек, который, как никто из его современников, умеет чувствовать, на что реально способна, чего в действительности хочет и что может осуществить его партия; он умеет чувствовать настроения руководимого им общества и с изумительным чутьем использовать их в своих интересах». Мысль верная, но упрощённая. На самом деле, и Сталин – лишь некий абстрактный символ эпохи, вернее, абсолютно логичный и последовательный выразитель подсознательной коллективной воли большевистской партии, а она, в свою очередь – подсознательной воли всего советского «макроэтноса», в том числе – украинской советской нации. Точно так же, гигантские бойни обеих мировых войн и сопутствовавших им социальных революций были ничем иным, как логичным и последовательным воплощением коллективного бессознательного громадной массы людей в пост-христианской цивилизации. И поэтому любые коллективные попытки, например, русских или украинцев, уйти от ответственности за содеянное путём чисто интеллектуальных манипуляций, конструированием «удобного виновного», выглядят и смехотворно и печально одновременно.

Наконец, есть ещё одно обстоятельство, делающее книгу Шевцова потенциально гораздо более ценной, чем задумывалось автором: современный призрак глобального продовольственного (и шире – ресурсного кризиса). Многие механизмы, вскрытые или хотя бы затронутые в этой книге, могут проявить себя и на глобальном уровне, и нельзя исключить повторения украинской трагедии начала 1930-х в той или иной форме. Впрочем, мы и так нередко становимся свидетелями голода сопоставимых масштабов, например, в африканских странах. Интересно, что нередко даже массированная продовольственная помощь со стороны международного сообщества не решает проблемы голода, поскольку распределение помощи, в конечном итоге, всегда сталкивается с проблемой участия местных элит, заинтересованных в усилении своей власти и влияния не меньше, чем в спасении жизней своих соотечественников. Эта проблема уже давно известна в этологии – науке о поведении больших масс людей. Эрозия управленческой культуры практически всегда является отражением эрозии этики, причём не только внутри структур управления, но и всего общества.

Парадоксально, но подавление, во-первых, экономической инициативы индивида и малой группы, а во-вторых, разрушение круга стабильных ближних связей личности – семейных, дружеских, приходских, и, стало быть, всякой персональной ответственности за конкретного ближнего – в последние десятилетия стало такой же характерной отличительной чертой «государств всеобщего благоденствия», какой оно было для коммунистического СССР в предвоенный период. В сочетании с крайне запутанной продовольственной политикой, построенной на трудно контролируемых субсидиях на каждый «бумажный» гектар и недопущении на свои рынки производителей продовольствия из развивающихся стран, эта парадигма прогресса, унижающая крестьянина, фермера, колхозника – любого реального производителя продовольствия –вполне могут спровоцировать продовольственный кризис намного превосходящий по масштабам украинский 1930-х или ирландский 1840-х годов.

Если рассматривать, хотя бы чисто метафорически, идеологическую борьбу между сторонниками и критиками националистического мифа Голодомора как своего рода «торг», или попытку согласования интересов Украины и России, то книга Шевцова отражает переход критиков в фазу активной обороны. Рационализируя и деконструируя наиболее алогичные и агрессивные элементы этого мифа, она как бы отражает «украинскую идейную агрессию» - и способствует, помимо прочего, определённой консолидации российского общества. Однако задачи построения прочного мира, и желательно, - новой модели сотрудничества между Украиной и Россией, крайне необходимых обеим сторонам, эта книга не решает. В этом сложно обвинить персонально автора, поскольку трудно априори утверждать, что такая модель будет найдена в скором времени. Как минимум, из-за субъективного недостатка доброй воли с обеих сторон. Соответственно, нет уверенности в том, что если бы книга содержала не только жесткую критику мифа Голодомора, но и контурные очертания взаимоприемлемой для российской и украинской сторон оценки трагического голода, по крайней мере, с точки зрения автора, это было бы оценено украинской публикой, в настоящее время явно «очарованной» мифом о голоде-геноциде. Наверное, для выдвижения таких моделей необходимо, как минимум, время, а также кризис конфронтационной модели, устраивающей сегодня, к большому сожалению, обе стороны.

Темы, поднятые Ю.Шевцовым, и приведенные им аргументы, наверняка будут подхвачены многими российскими историками и публицистами. И очень хотелось бы, чтобы его книга была прочитана ими не догматически, а критически, как и им был критически прочитан миф о голодоморе-геноциде. Существует опасность соскальзывания российской пропаганды к этакой гремучей шовинистической смеси демагогического отрицания украинской трагедии вообще с презрительным высокомерием к реальным страданиям украинцев, граничащим со злорадством. Сострадание к братскому украинскому народу, а тем более – к жертвам собственного голода того же времени, признание голода национальной трагедией Украины (но никак не сознательным геноцидом украинцев, организованным Россией, «в исторической форме СССР»), должны стать лейтмотивом российских исследований Голодомора.

В первую очередь, российские историки должны были бы более активно изучать синхронный украинскому и аналогичный ему по причинам и последствиям голод в российских регионах, а российское общество – проявить уважение к памяти жертв, и восстановить собственную национальную память. Отсутствие таких систематических, поддержанных государством исследований и мемориальных мероприятий (как, впрочем, и по отношению ко многим другим национальным трагедиям, память о которых сохраняют лишь немногочисленные энтузиасты), характерное для менталитета российских элит на протяжении столетий, культивируют образ народа-«страстотерпца», почти мазохиста, демонстративно-бесшабашно безразличного не только к собственным страданиям, но и к собственной судьбе, всегда готового безропотно сносить любые просчёты и даже преступления своего государственного аппарата.

Такой образ на протяжении столетий помогал российским элитам удерживать контроль над громадными просторами Евразии, с минимальным издержками для себя, но сегодня он очевидно играет против российской государственности и российских стратегических интересов. Совершенно естественно, что выступать в роли вечных «страстотерпцев», постоянно приносящих неисчислимые жертвы на алтарь непонятных и недостижимых целей, не хотят не только соседние с Россией народы. Не хотят быть всего лишь «ресурсом» для обожествлённого государства и народы самой России. Современным аналогом голодающих Украины, Кубани и Поволжья может при определённых обстоятельствах выступить, например, замерзающий Дальний Восток, и высокомерное мнение элиты о том, что «народ всё стерпит» («у мужичка хлеб есть») может не пройти тест на реалистичность.

Выявление сознательных и невольных организаторов Великого Голода в обеих странах, как персональных, так и институционных, и их моральное осуждение, могли бы реально улучшить отношения между обеими странами, объективно заинтересованных в кооперации, а не в противостоянии. Самая большая опасность идейной конфронтации вокруг Голодомора – это долговременный конфликт Украины с Россией, который будет истощать обе страны, чего, вероятнее всего, и добиваются США. Для успеха их замыслов «процветающая Украина», контрастирующая с «загнивающей Россией», вовсе необязательна, если даже не вредна. Американский истэблишмент, как и истэблишмент англосаксонского мира в целом, живёт всё более и более на сверхдоходы от экспорта не товаров и услуг, а потребительских рефлексов, стимулов деятельности, приобретающих всё более античеловеческий, антихристианский характер. Этот истэблишмент устраивает истерически-злорадная реакция России на любые упоминания о Голодоморе, закрепляющей конфронтацию с Украиной, т.к. она объективно играет на успех их концепции «управляемого хаоса».

Неуместны любые аналогии между Голодомором и, например, геноцидом армян в Османской империи в 1915 г. Между Россией и Украиной никогда не было таких резких языковых, ментальных и конфессиональных различий, как между турками и армянами, и, соответственно, ненависти, базировавшейся на этих различиях. Не только русские являются крупнейшим этническим меньшинством в Украине, но и наоборот: украинцы – вторая по численности этническая группа в Российской Федерации. Как ни парадоксально, степень обоснованности претензий Украины к России за допущенный советским правительством большой голод начала 1930-х зависит не только от объективного, «позитивистского» знания о реальных событиях 75-летней давности, но и от субъективного отношения обеих сторон к этим событиям и, особенно, к их жертвам. Объективно нынешнее поколение россиян не рождается с виной за содеянное сталинским режимом в 1930-е.

Такая вина может «добровольно приобретаться» лишь при субъективном выборе издевательской или нигилистической позиции по отношению к национальной трагедии украинцев. Один из наиболее трезвых исследователей Голодомора с украинской стороны А.Васильев в статье «Голодомор в УССР: правда и вымысел» предлагает достойный выход из сложившегося конфронтационного тупика: «Нам не надо, чтоб признали геноцид, мы должны добиться признания преступности политики советского руководства, приведшей к Голодомору. Нам не надо ни осуждения советской власти вообще, не нужно осуждение того же Сталина и его окружения, не нужно утверждать, что это относится только к Украине и украинцам, просто нужно чтобы было признано: Голодомор был не «действиями саботажников», «некомпетентностью на местах» и т.п., а результатом преступных действий и распоряжений». Радикальные националистические интерпретации Голодомора Россия сможет оспаривать лишь частично, лишь постольку, поскольку они направлены против её подлинных национальных интересов, против некоего «вечного москаля», мечтающего якобы нанести ущерб Украине любой ценой. Защита же национальных интересов России будет тем более эффективной, чем глубже и честнее Россия сама начнёт разбираться с голодом 1933 г. на той же Кубани, в Нижнем Поволжье и в других местах.

В конечном итоге, дискуссия вокруг «Голодомора-геноцида» сводится к тому, что из советского прошлого Россия сохранит, а от чего решительно отмежуется. В этом смысле заключительные абзацы своевременной, но в некотором смысле неоконченной, книги Ю.Шевцова внушают надежду:Безусловно, основная вина за тот голод лежит на советском руководстве… Голод случился, и как при любой трагедии, за миллионы смертей несёт ответственность та власть, при которой подобное произошло(С. 171).

 



 
Хостинг от uCoz