Подпишись на свежие статьи, мысли и новости spasi.narod.ru     

Ноль три (29 сентября)
Помогите спасти детей
Обман в рабочем порядке
Марш аферистов
  На нервной почве
  Шабашники высшего разряда
 

Dance macabre. «Стиляги» (часть 2)

(Окончание. Начало см. здесь)

МИР СТИЛЯГ: ЦВЕТ, ЧЕСТЬ, СМЕРТЬ

Из всего, сказанного выше, ясно, что советская действительность в фильме изрядно демонизирована. Точно так же, мир стиляг идеализирован — если это слово тут уместно, поскольку об «идеалах» здесь говорить сложно: само это слово в данной конструкции принадлежит советскому миру.

Сразу отбросим попытки интерпретации мира стиляг в координатах «субкультура против Системы» — при том, что «исторически достоверные» стиляги были именно субкультурой, отнюдь не самой значимой, и, кстати, не самой преследуемой.

Но в фильме стиляги подняты до высокого символа — будем же играть нашу партию по правилам фильма.

Итак, мир стиляг. По размерам он, конечно, на «мир» не тянет — так себе мирок, а если уж совсем точно, островок в советском океане. Тем не менее, суша от воды отличается принципиально, это «иное царство». То, что этого царства — три квадратных метра, ничего не меняет. На суше живут иные формы жизни, и это главное.

Первое, что привлекает внимание: этот мир вызывающе цветной, точнее — цветастый. Цветастость стиляг не просто демонстративна, она оскорбительна: попугайски яркие цвета отменяют траур, оскорбляют вечно скорбящих. Даже «советский» красный в обиходе стиляг деидеологизирован, — нет, даже реидеологизирован: это цвет губной помады, которой щедро мажутся «чувихи», и их ярких тряпок. Цвет открытой чувственности, сексуальности и тому подобной антисоветчины.

И опять же гендерная тематика. На первый взгляд, мир «стиляг» — женский. Это мир, в котором девушки красиво одеваются, дарят поцелуи, и даже, представьте себе, иногда занимаются любовью, да ещё и «во всяких изощрённых позициях». Типичное «девичье царство».

Но это на первый взгляд. На второй — оказывается, что это мужской, маскулинный мир, построенный на жёсткой пассионарной этике.

Если кратко — этомир чести,причём мужской чести. Главная нравственная ценность этого мира —сохранение лица,причём любой ценой. А цену приходится платить почти евангельскую.

Это звучит парадоксом. Стиляги — гедонисты, любители лёгкой и красивой жизни, бонвиваны и тунеядцы. Во всяком случае, они это декларируют и старательно изображают.

Что же на самом деле?

Начнём с банального. Для подавляющего большинства стиляг уход в этот мир означает радикальный разрыв с окружением, включая родителей, супругов, братьев и друзей[1]. Причём физически уйти из этого окружения нельзя: они остаются в нём (ибо уходить из советского мира некуда), и вынуждены ежедневно и ежечасно терпеть унижения и нападки, не имея даже возможности ответить тем же: советскому миру чужда справедливость, и в любом конфликте стиляга обречён. Это — то есть нападки на стиляг со стороны решительно всех, начиная от «родной мамы» и кончая прохожими на улице и пассажирами в троллейбусе — демонстрируется и подчёркивается в фильме постоянно. Ежедневное унижение — обычная участь практически любого «чувака» или «чувихи». И эти поношения нужно сносить терпеливо,держа лицои гордо улыбаясь — изо дня в день[2]. В конце концов доходит и до мученичества: всех стиляг «ввергают в узилища» под улюлюканье толпы.

Это с одной стороны. С другой — неприятие мира «жлобов» психологически тяжело и для самих стиляг. Не будучи диссидентами, не отрицая, по существу, даже советскую идеологию, (поскольку никакой другой у них нет) они не имеют того стержня, который был, скажем, у русских революционеров, которые хотя бы воображали себя борцами с режимом и жертвами борьбы роковой.

И при этом должный уровень конфронтации со «жлобьём» необходимо выдерживать — хотя бы на голых понтах.

Разумеется, это приводит к двойной морали. Так, обман «жлоба» или издевательство над ним не считаются чем-то плохим и даже одобряются. Но не стоит забывать, что это ответ на непрекращающуюся агрессию. Полина, обманувшая гнавшегося за ним Мэла и спихнувшая его в воду, поступила с ним, в общем-то, куда гуманнее, чем комсомольцы — с её друзьями. К тому же друг с другом они обращаются так же: облом, который устроила Полина Мэлу в доме Фреда был, в общем-то, обиднее [3].

И о красивой жизни. За немногими исключениями, о которых мы скажем ниже, жизнь стиляги ещё и требует сверхординарных расходов. «Прикид» стоит денег — причём на порядок больших, чем нищая советская жизнь. Заработать эти деньги можно либо каторжным трудом (Мэл ночами разгружает вагоны), либо риском (Боб переписывает западную музыку, на чём в конце концов и попадается). При этом на всё это нельзя даже пожаловаться своим: жалобиться в кругу стиляг не принято, считать деньги — тоже. Каким бы рваньём жил не были заработаны мятые десятки и сотни, тратить их полагается легко, с улыбочкой. Деньги достаются тяжело — но ничего не значат.

Разумеется, в мире стиляг принята своя мораль, отрицающая мораль «живых» (если советских людей можно назвать таким словом).

Мы уже определили эту мораль. Она отрицает совесть — и основана на понятиичести.К слову — любая мораль, основанная на чести, так или иначе включает в себя дискурс смерти при жизни[4].

Мир стилягбезжалостен и бессовестен.Да, именно так.

Посмотрите сами. Стыдить кого-либо за какой бы то ни было поступок считается дурным тоном, жалеть кого-то — тем более. Это не исключает симпатий, доброжелательства и взаимопомощи — но всё это должно оформляться по законам мира стиляг, то есть с сохранением лица[5]. Лица гордого, цинического и глумливого — поскольку именно эти качества отделают стиляг от советского мира жертв, а не «кок и оранжевый галстук».

Разумеется, стилягам полностью чужда этика служения — даже своему сообществу. Они преданы ему — но не существует никаких легитимных форм декларации этой преданности. Пафос, ритуалы, клятвы верности — всё это не просто не практикуется, а опознаётся как чуждое и отвергается с порога, как часть советского мира. Отвергается также и искренность, даже там, где она уместна и желанна — поскольку она противоположна идеалам «держания морды»[6].

Чтобы продемонстрировать всю пропасть, разделяющую советский мир жертв и мир стиляг, стоит посмотреть на реакции этих миров на уход одного из членов — то есть, проще говоря, напредательство.

Как реагирует советский мир на уход комсомольца в стиляги, мы видели. Но мир стиляг переживает куда большее предательство: уход Фреда, лидера, покровителя, спасителя (высокопоставленный отец Фреда вытаскивает стиляг из передряг и конфликтов) и держателя материальной базы тусовки. Это не просто обидно и досадно — это ставит крест на будущем (и без того эфемерном) стиляжьего сообщества, и все это, в общем-то, понимают.

Что же делают стиляги? Они устраивают Фреду «проводы в советскую жизнь» — максимально весёлые и отвязные, приносят своему уходящему другу и учителю посильную дань благодарности.

Процитируем соответствующее место из сценария — оно того стоит.

Мэл постучал вилкой по бокалу и поднялся.

— Граждане! — укоризненно сказал он. — Серьезней, граждане! Что за смех в такой момент!... Чуваки и чувихи! — прокашлявшись, с чувством начал он. — Сегодня, в этот скорбный день, мы провожаем в последний путь нашего товарища — стилягу Фреда. Жизнь вырвала его из наших рядов, но память о нем навсегда сохранится в наших сердцах! Оглянемся же, товарищи, от этой трагической черты на пройденный им жизненный путь! Траурный митинг объявляется открытым! — Мэл окинул взглядом собравшихся.

— Если б не он, я б так и дрынчал польку с мазуркой, как последний лабух... — сказал Дрын.

— Усопший нес в серые трудящиеся массы прогрессивные идеи джаза! — сформулировал подобающим моменту образом Мэл.

— Если честно, одевались все под него, — сказал Боб.

— ...Вносил в душную атмосферу скучных будней живительное дыхание моды!..

— А сколько раз от жлобов спасал! — сказала Полли.

— ...Подставлял плечо товарищам в тяжкую годину испытаний и невзгод...

— Процессы на хате устраивал! — хихикнула Бетси.

— ...Делил свой кров с влюбленными сердцами...

— Да чего говорить, последний стакан портвейна мог разлить! — сказал кто-то.

— ...И делился с ближними последним куском хлеба! — подытожил Мэл. — Однако не будем закрывать глаза, товарищи, и на отдельные недостатки усопшего! — призвал он.

— Батонов каких-то на хату таскал! — сказала Бетси.

— ...Обладая широкой душой и пылким сердцем, был чрезмерно любвеобилен...

— Чарли Паркера у меня заныкал! — вставил вдруг Боб.

— Да не брал я твоего Паркера! — возмутился Фред.

— Ты вспомни! С внематочной беременностью...

— Нужен мне твой беременный Паркер! У меня свой нормальный есть!

— Вам слова не давали, усопший!.. — постучал по бокалу Мэл. — Что ж, живи спокойно, дорогой товарищ, да будет тебе служебный кабинет пухом! Нам будет тебя не хватать, но боль невосполнимой утраты заставит нас еще теснее сплотить наши ряды! Помянем, товарищи! По нашему обычаю, не чокаясь!

Все чинно выпили.

— Доступ к телу объявляется открытым! — провозгласил Мэл.

Девчонки все разом бросились, пачкая помадой, целовать его, парни трепали по короткому ежику волос.

— Спасибо, чуваки!.. — растроганно сказал Фред.[7]

Итак. Жестокая мораль стиляг — это мораль сохранения лица и держания удара. Мораль в высшей степени мужская — хотя исполняют её требования и женщины.

Тут стоит вспомнить две сцены: насильственное острижение Полины и ситуация у роддома с чёрным ребёнком.

В обоих случаях герои попадают в предельно унизительную и жуткую ситуацию. Девушку насильственно уродуют[8], Мэл на глазах у родных и соседей получает на руки чужого ребёнка, причём не просто чужого, а демонстративно стигматизированного — «чтоб ух никаких сомнений». В обоих случаях нужнодержать лицо.Оба с этим справляются — Полина сама, Мэла в критический момент поддерживает отец[9]. Кстати, реакция стиляг на «бебика» полностью соответствует всё той же морали — ничего, кроме шуток[10].

Тем не менее, в конце концов жизнь наносит каждому из них удар такой силы, который стиляги не выдерживают. Даже железная Польза — и та в какой-то момент даёт слабину[11]. И только Мэл, со своей комсомольской закалкой, остаётся верен до конца — ну, или почти до конца.

Тут стоит остановиться и задуматься. При таком повороте дела именно стиляги, а не комсомольцы, оказываются носителями истинно мужского, воинского духа. И это — про набриолиненных болванов с обезьяньими повадками, которые собираются, чтобы выпить, потусоваться и попрыгать под дудку?

Вот об этом — «попрыгать» — стоит поговорить отдельно: тут приоткрывается кое-что любопытное.

Фильм начинается со сцены в медицинском кабинете, не особенно понятной современному зрителю. Какое отношение имеет рентгеноскопия к музыке?

Формальный ответ: это всего лишь старая технология изготовления пиратских (как сказали бы сейчас мы, измученные копирайтом) копий запрещённых зарубежных пластинок. Материал, из которого делались плёнки для рентгенограмм, хорошо подходил для нарезки «пластов», давая качество звука хуже винила, но лучше шеллака, к которому привык нетребовательный советский потребитель, свято хранящий в домашней коллекции дореволюционного Шаляпина.

Но на самом деле символика тут глубже. «Пласты» с изображением переломанных костей, внутренностей, и всего такого прочего — это ещё и артефакты, несущие некий независящий от технологии смысл.Танцы на костях— кстати, одно из рабочих названий фильма — это легко узнаваемый культурный архетип.

Имеется в виду ни что иное, как Пляска Смерти, она же Danse Macabre, Totentanz и т.д. В российской традиции — Танец Скелетов.

Сейчас Пляску Смерти воспринимают сквозь призму средневековой аллегорической традиции, смысл которой сводится к сакраментальному «все там будем». На самом деле смысл образа глубже: речь идёт ототальном равенстве-в-небытии.На средневековых гравюрах кружатся скелеты в коронах и в лохмотьях, в истлевших кудрях и с поржавевшими кинжалами у бедра — все они равны, поскольку все различия остались там, среди живых.

За этим скрывается та идея, что равенство — удел не-сущего. Лишь несуществующие вещи воистину равны между собой. Кантовские сто талеров не равны одному талеру, но если речь идёт об отсутствии ста талеров и отсутствии одного, они вполне равны: покупательная способность того и другого равна нулю. Точно так же, равно друг другу великое и малое, низкое и высокое, преступное и праведное, когда они перестают существовать — в бездне небытия нет различий.

Правда, есть ещё особый род небытия — небытиесравнительное.По сравнению с миллионом талеров что один, что сто, представляют собой «ничтожно малую величину». По сравнению с Богом или с Мировой Революцией один человек, сто человек или миллионов — ничтожно малые величины, а уж разница между двумя людьми вообще незаметна. «Великое бытие» низводит бытие обыкновенное до ничтожества.

Тут мы наблюдаем интересную инверсию. Демонстративная одинаковость комсомольцев призвана симулировать это самое «равенство перед великим», тем самым утверждая его величие. «Мы все одинаковые, никто не хуже другого» — это попытка симулировать величие того Отсутствующего, которому поклоняются комсомольцы, ибо умаление до равенства означаетумаление до ничто.Но это именно симуляция равенства — а, значит, и симуляция величия Отсутствующего.

Для сравнения. Во время революции — события, что ни говори, великого — все различия между людьми стирались сами собой. Человек, одетый как угодно и во что угодно, не вызывал не то что возмущения, но даже интереса: ужас и величие происходящего были таковы, что на их фоне разница между смокигом, армяком, арестантской робой и татарским халатом вообще не замечалась. Не замечался также цвет кожи, разрез глаз, даже язык. Имело значение лишь одно: свой ты или чужой[12]. Именно это состояние — когда «одежды не видно», как и вообще всяких внешних различий между людьми — пытались имитировать поздние комсомольцы своими одинаковыми серыми пиджачками. Увы, это была именно имитация. Можно распластаться перед идолом, чтобы он снизу казался больше — но это всего лишь обман зрения, причём обман, действующий только на распластавшегося. Перед истинным Богом не падают ниц, астановятся— потому что он и вправду велик, так велик, что к нему надо тянуться, а не биться оземь.

Но это мы отвлеклись, и довольно сильно. Вернёмся к нашим стилягам.

Они тоже одинаковы — на взгляд снизу, из мира серых пиджаков. Сами стиляги, разумеется, различают — и даже очень хорошо — шмотки и тряпки. Но в главном они едины. Все онимертвы для советского мира.Они добровольно пребывают в босховском «музыкальном аду», отплясывая под вой сатанинского саксофона Totenboogie[13], все разные и все равные в этом главном: добровольном уходе из советской жизни, которая есть смерть, в смерть, которая есть истинная жизнь, точнее — мёртвое подобиеистинной жизни.

О ней и поговорим.

Дело в том, что мир стиляг, несмотря на радикальное расхождение с советским миром, всё-таки является его порождением. И поэтому несёт в себе то же, что и мир советский: это другой отросток того же побега.

Я имею в виду идеюверности отсутствующему.Правда, «отсутствующее» стиляг было, как им казалось, не мёртвым, а живым.

Это «отсутствующее» —Америка.Страна мечты, родина свободы, первоисточник прекрасных вещей и мелодий, мир Жизни, в который стиляги уверовали. Жизни антисоветской, противоположной советскому серому прозябанию-ожиданию.

Стиляги искренне и простодушно, по-советски, верили в то, что «Америка — это страна, там гуляют и пьют без закуски». Где на солнечных тротуарах вечно поют про любовь золотые саксофоны, а полуголые girls — кошки-девушки, златокудрые, бесконечно прекрасные в своих мини цвета адского пламени и просверкивающих сквозь лёгкий их шёлк панталончиках в кружавчиках кипенно-белых — острыми язычками лижут мороженое тысячи сортов. Где по улицам плывут кабриолеты с мягчайшими кожаными сиденьями, рулимые ясноглазыми boys в лёгких разноцветных пиджаках, мерно движутся их крепкие челюсти, жующие чуингам, и развеваются, как стяги, гелиотроповые галтуки с оранжевыми мартышками и чёрными миккимаусами, и блистают на солнце крепкие кожаные ботинки цвета загара. Где вечерами плывёт и колышется неон бесконечных реклам всех на свете товаров, и в распахнутые златые лона коктейль-холлов вливаются толпы счастливых американцев, вечно молодых, вечно пьяных — музыкой, вином и любовью, и земля, укрытая переливчатой радугой огней, сама становится небом — живым, дрожащим, радостным небом бесконечного ликования. И Бродвей, Бродвей, вечный праздник, откуда никто, никто не уходит обиженным — даже в долину смертной сени.

— Не забудь, Фред, — сказал Дрын. — Первым делом как прилетишь — привет американским чувакам от нас от всех!.. Представляешь, — мечтательно вздохнул он, — выходишь на их Бродвей — и ни одного жлоба, только наши!..

Эта вера в то, что «мир живых» существует, поддерживает стиляг в худшие минуты их жизни. Пусть они обречены советскому мороку — но они и в краю наползающей тьмы, за гранью смертельного круга пребывают паладинами Жизни, которая не «была» и не «будет», ноесть,пусть не здесь, не в проклятом совке, а там, за океаном — но она существует, и её можно любить.

Непосредственных соприкосновений с Миром Жизни в фильме происходит три, с нарастанием уровня реальности контакта. Это видение Мэла (ему является призрак Чарли Паркера и магически передаёт ему свой талант саксафониста), секс Пользы со случайно оказавшимся в Москве негром (по сути, Альтер-эго того же Паркера[14]), и, наконец, возвращение Фреда из Страны Грёз.

Классифицировать их можно так: контакт представлений («я вижу Америку, и Америка видит меня», воображает Мэл), точечный телесный контакт («Америка была во мне», могла бы сказать Полина), и, наконец, контакт полный («я был в Америке», с полным правом говорит Фред).

Увы, соприкосновение мечты с реальностью оказываются разрушительным — и чем реальнее, тем разрушений больше.

Мистическое явление Чарли Паркера оплачивается относительно дёшево — всего лишь побитой физиономией младшего брата Мела.

Телесный контакт Полины с американцем обходится куда дороже: Полина беременеет и рожает чёрного ребёнка — с которым дальше предстоит «как-то жить».

И наконец, Фред, побывавший в Америке, привозит оттуда не только игрушки и дорогой саксофон, но и страшную весть о том, что никаких стиляг там нет, а настоящая американская жизнь устроена по совершенно иным законам.

Вот тут даже железный Мэл, прошедший два первых испытания, даёт слабину. Не выдержав страшной правды, онтеряет лицо,оскорбляя и прогоняя Фреда.

И лишь запоздалое, но всё-таки случившееся понимание того, что иэтуправду можно выдержать («в Америке стиляг нет…но мы-то есть!») всё же дарует ему аусвайс на небо.

Последние кадры, где прошлые и будущие нонконформисты и неформалы всех времён чествуют Мэла и Пользу — это, конечно, «тот свет», стиляжий рай по ту сторону пространства и времени[15].

ВМЕСТО ЭПИЛОГА. ОБРАЗ И ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬ

Образ Америки в советском мировосприятии претерпел довольно сложную, но закономерную эволюцию.

Для Российской Империи Америка была больше другом, нежели врагом — хотя бы как враг многих традиционных российских геополитических противников. Нечего особенно ужасного или особо привлекательного русские в американцах не видели — хотя могли восхититься их деловитостью и умением делать money «из всего». Но больших гадостей от американцев не ждали.

После революции Штаты стали символом «прогрессивного капитализма», то есть скорее конкурентом, нежели врагом. Впрочем, конкуренция не исключает симпатий, подражания и даже своего рода союзничества. Ленин тыкал в нос растяпам-большевикам «американскую деловитость», а позже американские инженеры строили советские заводы. Во время войны американцы были союзниками — паршивыми, конечно, но от них хотя бы шла тушёнка и самолёты.

Но после США стали врагом number one — причём врагом по-настоящему страшным, обладающим сверхоружием, способным уничтожить СССР физически. Жуткая послевоенная нищета объяснялась, помимо всего прочего, необходимостью одновременно восстанавливать страну и делать Бомбу.

Зато в Америке в это время начался послевоенныйподъём,и не только экономический — знаменитый «бэби-бум» грянул примерно в сорок шестом, и сопровождался таким взрывом витальности, которого в Союзе не было и быть не могло (хотя бы из-за несравнимых масштабов потерь и разрушений, не говоря уже о причинах идеологических). Так или иначе, Америка в глазах советских людей стала Главным Врагом и одновременно Великим Соблазном. Американцы олицетворяли собой всё то, что противоречило советскому миру не только идеологически, но и стилистически: безбрежный цинизм, открытое стремление к богатству (даже не маскируемому словом «благополучие» — именно богатству, наглому и весёлому), демонстративную сексуальность, открытое насилие, короче говоря — бьющую через край жизнь.

Выходя далеко за пределы обсуждаемого фильма, отметим один неочевидный факт: именно изменение модуса восприятия противника и оказалось роковым для советского проекта.

Конкурента можнообойти,если стать лучше его — запустить больше заводов, повысить производительность труда, построить небоскрёбы небоскрёбистее, а водку сделать семидесятиградусную против ихнего слабенького виски. Врага обойти нельзя — его можно только победить в бою. Но в бою можно хотя бы воспользоваться его оружием (что СССР и сделал, похитив у американцев атомные секреты). Однако если нечто осознано каксоблазн— всё, пиши пропало: адекватного ответа просто не существует.

От соблазна можно только удерживаться, прятаться, закрываться, короче говоря — бежать. А бегущий с поля битвы — проиграл.

Разумеется, это бегство сначала кажется бегущему не драпаньем, а, наоборот, «стойкостью». Но стойкость всегда проигрывает. Стойкий гонит от себя соблазн, но постоянно думает о нём, как алхимик о белой обезьяне. Соблазн же растёт в воображении, питаясь фрустрацией и неудовлетворённостью — и в конце концов достигает циклопических размеров.

Так оно в конце концов и случилось — не в фильме, в реальности. Нас так долго учили любить запретные плоды, что в конце концов мы отдали за них всё, что имели, да ещё и остались должны.

Теперь мы чувствуем себя обманутыми, причём обманутыми ни в чём-нибудь, а влучших чувствах. И что самое обидное — эти чувства были в самом делелучшими.Мы верили в далёкие идеалы, мы любили чужие страны — теперь нам не во что верить и некого больше любить. Мир открылся, история прекратила течение своё, и вот: верить не во что, восхищаться тоже особенно нечем. Везде примерно одно и тоже дерьмо, кое-где оно лучше пахнет, и то – на вкус, на цвет товарища нет, так что лучше без фанатизма. Нет ничего дороже покоя и здоровья, потому что их не купишь, а всё остальное вопрос цены, все вопросы имеют цену, и хотя цена вопроса бывает непомерной, цена ответа всегда небольшая.

И никто не увидит Света. И ничто не имеет Смысла.

Но мы-то есть.

 



 
Хостинг от uCoz